Вождь народов и Нина Смирнова
Нет, связи никакой. Просто в день годовщины смерти вождя времён и народов вспомнила я о ней.
Мы жили в Сибири. Учились в одном классе. То есть это я училась, она сидела дома. Она почему-то не могла ходить в школу. И меня прикрепили к ней. Так тогда называлось: прикрепить. Хорошего ученика к отстающему.
Её дом был совсем недалеко от школы. Из бруска, двухэтажный. Таких домов много по всей стране. На втором этаже жила тоже наша одноклассница, Наташа. «Хорошистка», но и я не была отличницей. Почему-то именно меня прикрепили к Нине, не её. Я приходила часто. И на первый этаж, и на второй.
На втором: обстановка — далеко не в каждом доме тех лет. Приветливые родители. Вкусная еда. Детские праздники под пианино… Всё в незримых рамках приличия.
А у Нины? Тихая мама — была. Отца вроде не было. Брат младший точно был, вполне живой мальчишка.
На первом этаже мне было проще… но я не знала, что делать с Ниной. Нам было по десять лет. Понимала я, что такое красота? Разве только чутьём. Ощущеньем.
Нина была красива — иконописно. Это сейчас говорю. Тогда иконы и вообще церковь были за гранью. Матовое лицо. Тёмные волосы.
Огромные светлые глаза. Контраст, который и создаёт гармонию…
У меня же было чувство долга. Нагнать с ней русский язык. Грамматику.
Нина уроков не понимала. Это я потом начала понимать хоть что-то! А сперва — билась. Бесилась, что не выходит. Нет, не об стенку билась. Нина смотрела своими огромными спокойными глазами и говорила: «Не расстраивайся. Не огорчайся». И ясно было пока только одно: она вовсе не дура, только ей это почему-то не надо, и она знает почему, ещё и меня утешает. Со мной даже смеялась. Но она знала то, чего не знали мы.
Что ей скоро не жить. И она совсем не хотела, чтобы знали мы. Я и забредавшие иногда со мной подружки.
Да, была четвёрка девочек, где я неформальный лидер. Это потом я уйду — сначала в себя, потом из этой школы в другую, потом буду уходить и от себя, и от мира.
Нина давно была вне большого мира. А мы были очень даже в нём, и в большом коллективе. Мы пели со школьной сцены, и я тоже, без должного слуха и голоса, пела в школьном хоре о том, что «вождь в тебе и во мне… в каждой твоей весне, в каждом счастливом дне…». И солнце било сквозь штору актового зала, и был апрель, и стихи мои про первого вождя и про пионера-героя читали по школьному радиоузлу…
Нет, я не была такой уж праведной. Могла, пересмешничая, сорвать урок, подраться на перемене. Меня уважали мальчики — в силу бешенства, в какое впадала, защищая слабых.
А Нина… перед ней я пасовала. Внушать ей правила грамматики, которых сама не знала — писала по интуиции, лучшие сочинения
в школе…
Я хотела помочь! И не могла. Первый случай в жизни, когда хочешь помочь — и не можешь. В десять лет.
Наш класс, наш сибирский класс… Там были все: русские, татары, евреи, немцы. И невероятно худая, рыжая немка Нелька тоже была отстающей, и татарин Женька… Когда умерла мать Женьки, наш класс был в их деревянном дворе, и старшая сестра Люда выла над гробом так же, как воют русские бабы, по тому же канону.
Мы и не думали тогда: кто русский и кто нет. Почему, например, наша четвёрка учится лучше, чем Нелька и Женька? Мои родители тоже прошли голод войны, но окончили университет. Одни выбрались, выкарабкались — другие нет?
А вполне русский белесый заморыш Юрка не мог вытянуть на тройку ни один предмет. Но у него обнаружили голос. И как он пел со сцены «Родина слышит, Родина знает»! За это наша классная натянула ему тройку хотя бы по русскому, и Юрка от счастья плясал в коридоре.
К троечнице Нельке меня прикрепили тоже. Я сходила к ней домой. Сырая тёмная конура в полуподвале одного из заводов. Огромное полуовальное немытое окно. Тихая мать и ещё двое младших, таких же бледных и тощих. Отца не было точно — только спустя много лет пришлось узнать о судьбах депортированных немцев…
И ей тоже я не смогла помочь. Разве что драться за неё с мальчишками? Но они эту бледную мышку даже не задирали — настолько была она безответна. Приучена к бессловесности.
Наша семья жила тоже небогато: трое в комнате, дети и бабушка, но у меня и у брата — у каждого свой письменный стол, и книги. Много книг.
Мы собирали макулатуру и металлолом — его было много везде. А уж бумаг — за этим можно было стучаться в любой дом, одних газет хватало с избытком. И книг, у которых не осталось тех, кто мог такие книги читать.
Мы в нашей четвёрке никогда не говорили об этом. Видя ржавые и не очень кучи металла в школьном дворе: а зачем тогда собирали? Зная, что из нас четверых двое благополучны не меньше Наташи, третья вовсе меньше, но и близко не думая об этом? А откуда у третьей был врождённый порок сердца? Она справилась, точнее справился кардиохирург — из тех, коих среди врачей после войны уцелели единицы.
Мы… когда стало уходить из души ощущение «мы»?
В двенадцать лет? В начале осознания, что индивидуальность не нужна никакой общности и даже вредна? И непокорное: а я буду!
Но Нины уже не было тогда. Почему не помню её смерти?
Спасительная реакция? Нет. Просто она ушла незаметно. Тихо. Могла знать Наташа, живя в том же доме на втором этаже, и не сказать?
Не хочу знать… Не знаю, чем она была больна. Белокровие?
В войну в мой город эвакуировали заводы. Не только людей. И в моём городе р а д и а ц и я .
Заводы уехали. Оставив институты, работающие по модели войны, которой неминуемо следует ждать. У институтов — полигоны: рядом и даже не очень рядом лучше было не жить. И боеголовки в земле, которую мы считали самой прекрасной.
Мы знали, что наша страна помогает всем другим. Которым хуже. «Куба — любовь моя. Песня летит над планетой звеня: Куба — любовь моя». И, как говорит вдохновенно Фидель: «Родина или смерть».
И остров в заре багровой было проще любить, чем Женьку, Нельку, Юрку.
И Нину.
Мы родились через десять лет после конца великой войны, выигранной нашим народом.
Никогда не видела никого мудрее девочки, которая была лучше нас всех в десять лет.
А вождь? Вождь тут как бы и ни при чём.
Ни первый, о котором мы пели в апреле.
Ни второй.